Тем не менее Косьма Васильич не
повел его к играющим, шумные голоса которых доносились за три комнаты, а предложил посмотреть библиотеку. Они прошли полутемным коридором в кабинет, и там у Николая сразу разбежались глаза на множество корешков с золотыми надписями, видневшихся в шкафах. На столе, рядом с образцами льна и пшеницы в тарелках, лежала еще не разрезанная книжка в серовато-пепельной обложке. - Вот-с, - с гордостью объявил Косьма Васильич, - прибежище, так сказать, горьких дум и высоких помыслов. Смотрите и выбирайте, что вам потребуется. Подходите, подходите к шкафам!.. Николай покраснел от удовольствия, читал надписи и не знал, за что ухватиться. Наконец заглавие привлекло его: - Вот эту бы, Косьма Васильич, если можно... "С петлей на шее"-с. - Эту? Не советовал бы, Николай Мартиныч. То есть оно отчего не прочитать, но для развития бесполезно. Ерунда. - А вот "Живую покойницу", Косьма Васильич? - Ксавье де Монтепена? Занятно, спора нет, и даже, пожалуй, увлекательно, но... не советую. Вам непременно нужно начинать с эдаких... с эдаких, так сказать, прогрессивных сочинений. - Так вам нельзя ли самим, Косьма Васильич? Вы, когда были у нас, изволили обещать... как ее?., вот доказывается, как обезьяна в человека оборотилась... Еще поэта Некрасова изволили обещаться. Да я еще вот что хотел попросить: нет ли у вас полных сочинений Пушкина? Мне столяр рассказывал очень любопытную историю - про Пугачева, и говорит, что это сочинение Пушкина. - Ну, батенька, вот уж охота! Пушкина давно уж в хлам сдали... Эти камер-юнкеры, эстетики, шаркуны в наше время презираются. Вот у столяра какого-нибудь самое для них подходящее место. Нет, я вижу, надо мне самому составить вам эдакий, так сказать, реестрик. Ну, что бы вам такое? - Косьма Васильич подошел к книгам и вдохновенно посмотрел на них. - Ну, что бы вам? - и вдруг вскрикнул: - Раз! - выхватил два томика, хлопнул ими, чтобы выбить пыль, и отложил в сторону "О происхождении человека" Чарльза Дарвина! - и затем вскрикнул: - Два, - и выхватил огромную книгу, хлопнул, отложил в сторону и сказал: - Гениальное сочинение - Бокль-с! - Таким образом набралось книг двадцать, когда Рукодеев произнес: - Ух!.. Ну, на первый раз достаточно, - и отер пот со лба. Николай все время стоял, раскрывши рот, и с радостным волнением следил глазами, как за корешок книги ухватывалась белая, выхоленная рука Косьмы Васильича, как эта рука звонко хлопала книгой о выступ шкафа и как, наконец, книга летела в груду других книг - в груду, которую можно было хоть сейчас взять и увезти с собою в Гарденино. Отдохнувши немного, Косьма Васильич еще достал несколько книжек и сказал Николаю: - А это для папаши... в его вкусе. - Что я хотел вас спросить, Косьма Васильич, - робко и нерешительно выговорил Николай. - Вот вы говорите - прогресс, естетика, ретроград... А вот у нас когда были, эдакое длинное слово выговаривали, на цы начинается... Но я этих слов не понимаю-с. Еще "прогресс" - и так и сяк; слово на и,ы... я вот не смею его выговорить... тоже как будто не совсем страшно. А естетика мне совершенно непонятна. - А! Прекрасно, что напомнили. - Косьма Васильич выдвинул ящик письменного стола, достал оттуда отлично переплетенную книгу и, торжественно подавая ее Николаю, сказал: - Вот-с! Настольная книга всякого развитого человека: "Сто тысяч иностранных слов". Николай с признательностью поклонился. Сели около стола и закурили. Николай жадными и любопытными глазами осматривал комнату и то, что находилось на столе. Ему ужасно хотелось спросить кое о чем, но он долго не осмеливался. Наконец не утерпел: - Косьма Васильич! Позвольте спросить: это и есть журнал? Он прикоснулся кончиком пальца к неразрезанной книжке. - Да, да, ежемесячный журнал "Дело"... Господин Благосветлов выпускает... Могу снабдить, только пришлите эдак недельки через две. Эти, - он указал на груду, - можете держать сколько угодно, а журнал - недельки через две. Берите, берите, я рад. - Покорно благодарю-с. Косьма Васильич, позвольте опросить, для какой надобности эта вещичка? - Эта? Марки наклеивать. Вот таким манером мочится марка, и потом наклеивают. - Как интересно!.. А это, Косьма Васильич? - Пресс. Видите, там штемпель... подушечка... Краска. Так нужно ударить... и видите: потомственный почетный гражданин и кавалер К. В. Рукодеев. - Вот ловкая штучка!.. А это, позвольте спросить, стеклышко в ноже? Нож ведь для бумаги, но стеклышко? - Хе-хе-хе... А вы приложите к глазу, посмотрите... на свет, на свет!.. Занятно? Николай вспыхнул, застенчиво улыбнулся и торопливо отложил костяной ножичек. Так провели они в кабинете часа полтора к живейшему обоюдному удовольствию. Косьме Васильичу чрезвычайно нравился Николай, то есть главным образом нравилось простодушное благоговение Николая перед его книгами и вещами и перед тем, что он говорил ему. Наконец Косьма Васильич спохватился и сказал: - Да что ж это я?.. Пойдем, познакомлю вас. Отличнейшие люди. Николай явил вид непреодолимого смятения. - Нет, уж увольте-с, Косьма Васильич, - забормотал он, - позвольте мне домой... пора-с! - Ну, вот ерунда! Надо вас развивать, развивать... Вы не стесняйтесь, - чего там стесняться? Люди, так сказать, свои. Пойдем-ка! И Косьма Васильич взял Николая за рукав. Николай с трепетным сознанием страха отдался во власть Косьмы Васильича. Но, не доходя до дверей, Косьма Васильич круто остановился, схватил за пуговицу Николая и, заикаясь от смущения, прошептал. - А вы того, Николай Мартиныч... эдак, ежели коснется разговоров... ну, жена там что-нибудь... образец передовой женщины... но, знаете, эдакие, так сказать, женские взгляды... я у папаши вашего ночевал... понимаете? И насчет ежели там водки, пожалуйста... понимаете? Иногда находит, так сказать, мизантропия, но женщины не хотят понять. - Будьте спокойны, Косьма Васильич, ужели я дурак? - стремительно ответил Николай, и сознание, что отныне важная тайна связывает его с Косьмой Васильичем, переполнило все его существо каким-то сладостным чувством. - Вот, Аннет, рекомендую: сынок гарденинского управляющего, Николай Мартиныч, - сказал Косьма Васильич, подходя к столу. - Господа, рекомендую: мой юный друг. Анна Евдокимовна благосклонно улыбнулась Николаю и подала ему руку; исправний тоже потряс ему руку; Исай Исаич приветливо сказал: - Знаю, знаю твоего тятьку: ха-а-ро-ший хозяин, старинный! Присаживайся-ка вот рядком. У меня у Самого парнишка есть маненько помоложе тебя, Алешка. Только один молодой человек в прыщах едва кивнул головою и, насмешливо посмотрев на Николая, вполголоса сказал Анне Евдокимовне: - Кель моветон! Но Анна Евдокимовна сухо ответила: - Кажется, ваш ремиз, Филипп Филиппыч. Ставьте, пожалуйста... Сядешь, Косьма? Вы не играете, Николай Мартиныч? - Никак нет-с! - Мы вот посидим с ним, посмотрим... так сказать, благородными свидетелями. - Стучу, - сказал исправник и обратился к Николаю: - Какой это Гарденин - Константин Ильич? - Никак нет-с, они померли. Супруга ихняя, ее превосходительство Татьяна Ивановна. - А!.. Покупаю двух. Властный был дворянин, столбовой. Именно - столбовой... Исай Исаич! Ты что же это, батенька, одну только покупаешь? Ловок! Ха, ха, ха!.. Я офицериком был. Случилось эдак пойти в дворянское собрание... перед эмансипацией. Как же говорил, разбойник, как же говорил! Дворяне эдак кучкой около него, а он-то ораторствует... Филипп Филиппыч, вы в ремизе, батенька! - Знаю-с. - Убедительное красноречие, Пальмерстон. Помню, я - молоденький офицерик, но именно слеза прошибала. - Но какой Же сюжет? - спросил Косьма Васильич. - Как тебе сказать? Сюжет, батенька, если хочешь, не особенно... то есть, если откровенно говорить, прямо скверный сюжет, бее хлопотал, чтоб мужикам надела не давали, на аглицкий, значит, манер. Но именно слеза прошибала... Эге, Филипп Филиппыч, да вам, батенька, опять ремиз! - Я, кажется, вижу, Сергей Сергеич. - Что, как пшеничка-то у вас рожается? - спросил у Николая Исай Исаич. - Да-с... В прошлом году сам-пятнадцать-с. - Ну, обработка почем? - У нас свои-с, дешево. - Да уж тятенька твой - чести приписать. Кому продали-то? - Козловскому-с... Калабину. - Почем?.. У меня две взятки: пожалуйте три рубля тридцать копеек. - Шесть рублей семьдесят пять за четверть-с. - Ишь ведь как облимонил... Молодец твой тятька! Косьма Васильич с любопытством следил за игрою и, наконец, сказал: - А давайте-ка, Николай Мартиныч, пополам: вы играйте, а я вас учить буду. Николая точно в кипяток опустили. - Зачем же-с? - пробормотал он. - Я сроду в руки не брал... Увольте-с. Кроме того, что он не умел играть в стуколку, ему до боли было стыдно сознаться, что у него нет денег. - Садись, садись, парень, - покровительственно сказал Исай Исаич, - ничего, и я подержу четверть пая. В торговом быту самое разлюбезное развлечение эта стуколка. У меня Алешка моложе тебя, но иногда дашь карты - ловко загважживает. Присаживайся! - И отлично, батенька, - подтвердил исправник, - впятером отличная стуколка. - Только не горячитесь, - сказала Анна Евдокимовна, смягчая угрожающее значение своих слов преувеличенно любезною улыбкой. Косьма Васильич опять употребил некоторое насилие над Николаем и усадил его к столу. Затем положил перед ним кредитки и мелочь и уселся за его плечами, чтобы учить. У Николая сначала тряслись руки, в глазах рябило, на лице проступал пот, но мало-помалу, ободряемый снисходительными восклицаниями игроков, он освоился, уразумел, в чем заключалась игра, и раза два даже не согласился с указаниями Косьмы Васильича и приобрел через то некоторую выгоду. Часа через два ему уж положительно везло: перед ним лежало много денег. Анна Евдокимовна улыбалась ему с искреннею приветливостью... Впрочем, не оттого только, что он выигрывал для Косьмы Васильича, а и оттого, что теперь она лучше рассмотрела его и он казался ей очень хорошеньким. Исправник хотя и был в проигрыше, но с удовольствием хохотал, когда Николай тянул к себе деньги. Исай Исаич поощрительно приговаривал: "Так, так.. волоки, волоки! Хе, хе, хе!.. Самое, братец, любезное развлечение в торговом быту". Очевидно, всем было приятно, что такой застенчивый, немножко смешной, свеженький и почтительный юноша, едва умея держать карты в руках, тем не менее выигрывал. Один только Каптюжников презрительно фыркал, передергивал губами и нетерпеливо двигался на стуле. "Покорнейше прошу ходить-с", - беспрестанно повторял он Николаю, - "не ваша очередь, вы изволите нарушать правила", "вы изволили не доложить пятнадцати копеек". Если б у Николая был нож, он, кажется, зарезал бы молодого человека с прыщами. Он даже остерегался поднимать на него глаза, потому что чувствовал, что будет не в силах сдержать выражения величайшей ненависти к этому человеку. Когда пришло время обедать, все согласились, чтобы не прерывать игры, обедать без горячего на маленьких столиках, которые можно было придвинуть каждому особо. К закуске, впрочем, на минутку оторвались и с хохотом, с веселыми разговорами, потягиваясь и разминаясь, окружили поднос с винами, водками и наливками. - В газетах пишут, как бы к нам холера не появилась, - сказал исправник, обращаясь к Жеребцову. - Вот, батенька, трудно тебе будет с капиталами-то расставаться... Ха, ха, ха! - Мы люди сухие, постные, - огрызнулся тот, - а вот ваше благородие... вам капут... хе, хе, хе! Косьма Васильич налил рюмку, поднес к носу, с гримасой притворного отвращения понюхал и только что хотел опрокинуть в рот, как вдруг взгляд его встретился с напряженно-выразительным взглядом жены. Он торопливо отхлебнул, отставил рюмку и засуетился, угощая гостей. После обеда с новым оживлением стали стучать. Стемнело, подали свечи, с самого обеда непрерывно разносили чай. Николаю везло по-прежнему. Он уже почти совсем не испытывал смущения, забыл, что нужно ехать домой, и точно плавал в волнах несказанного благополучия. Косьма Васильич уговорил его выпить рюмку наливки, Исай Исаич "велел" отведать полынной ("Ничего, ничего... у меня Алешка моложе тебя, а и то дашь иногда - ловко потягивает"). Николай хотя и не запьянел от этого, но сразу почувствовал какую-то развязность в словах и движениях. Косьма Васильич все сидел за его плечами и смотрел в карты. Однако, ближе к вечеру, Николай заметил, что его компаньон начал уходить куда-то, сначала редко, потом все чаще и чаще. Ремизы как раз подошли в это время крупные, и Анна Евдокимовна, увлеченная игрой, не обращала внимания на таинственные прогулки Косьмы Васильича. Еще ближе к вечеру Николай ясно ощутил за своими плечами запах водки, он оглянулся: Косьма Васильич щелкнул языком и плутовски подмигнул; глаза у него сделались странно смелыми и мутными. - Валяй их, скотов! - вдруг брякнул он громко. Анна Евдокимовна с угрозой взглянула на мужа. Но, вероятно, усмотрела что-нибудь выразительное, ибо вместо угрожающих глаза ее стали беспокойны и губы внезапно сложились в кислую и покорную улыбку. Косьма Васильич еще раз совершил путешествие и, возвратившись, сел так прочно, что под ним затрещало. В соответствии с этим треском лицо Анны Евдокимовны дрогнуло... и вслед за тем приняло самое беззаботное выражение. - Покорнейше прошу освободить стол-с, - язвительно сказал Каптюжников Николаю, за которым была очередь собирать карты. - Ты, зоолог, - неожиданно крикнул Косьма Васильич, - по лягушкам зоологию изучаешь, а не научишься, как держать себя в приличном доме! Что ты, так сказать, фыркаешь? Все оглянулись на Косьму Васильича и увидали, что он пьян. Анна Евдокимовна с внимательным видом тасовала карты. Каптюжников обиделся и встал. - В таком случае, - сказал он дрожащим голосом, - я больше не играю. Я, кажется, не заслужил такого оригинального обращения. - Ну, и черт с тобой, - не унимался Косьма Васильич, - и убирайся. Эка невидаль! Пять лет в университет готовится, дармоедничает, Базарова разыгрывает... Какой ты нигилист? Ты прохвост!.. Анна, сдавай, я сам сяду. Принялись уговаривать Косьму Васильича и просить Каптюжникова, чтобы он успокоился. Каптюжников не заставил себя долго просить: он сделал брезгливый вид, высокомерно пожал плечами и снова взял карты. "Арина, водки!" - закричал Косьма Васильич, неистово теребя бороду. Прибежала Арина, взглянула на барыню, - та едва заметно кивнула головою, - водка вмиг появилась- Исправник начал рассказывать что-то смешное и сам хохотал громче обыкновенного. Все наперерыв старались смеяться. Один Косьма Васильич оставался серьезен и презрительными глазами посматривал на играющих. - Н-да, - произнес он, когда исправник кончил и смех затих, - ужасно смешно. Как это ты, Сергей Сергеич, в шуты не поступишь? Прелюбопытная должность!.. Вот, Николай Мартиныч, наблюдай; опора, так сказать, оплот!.. Но не заблуждайся: друга-приятеля за тридцать сребреников в кутузку ввергнет!.. Нельзя-с - жена, дети-с... Э-эх, вы... опричники! Опять расхохотался исправник, и засмеялись все остальные. И громче стали возглашать: "Стучу!.. Пас!.. Пожалуйте за взяточку!.. Ваш ремиз!" - Анна, ты почему варенье замыкаешь? - неожиданно спросил Косьма Васильич. Анна Евдокимовна притворно засмеялась. - Ах, Кося!.. Ах, какой ты шутник!.. Что это тебе представилось? Я думаю, купить мне или не купить, а ты вдруг про варенье. - Да, а я вдруг про варенье. - Экая придира! - сказал Исай Исаич. - Ведь это он, сударыня, в отместку вам за давешние подряды... хе, хе, хе! Анна Евдокимовна с немым упреком взметнула глазами на Исая Исаича. Но случилось так, что Рукодеев пренебрег неосторожным намеком. - Что ж ты кичишься? Подряды!.. - сказал он. - Одинаковые с тобой живорезы, я поХагаю. - Хе, хе, хе, так уж и живорезы. - А ты что ж думал, ты во святых? Николай Мартиныч, вот рекомендую - святой... по миру братьев пустил, за быков фальшивою монетой расплачивался, два раза чуму разводил по губернии... Зх, ты... телелюй! - Кося!, - жалобно протянула Анна Евдокимовна. - Пущай, - равнодушно сказал Исай Исаич и побил козырною семеркой исправникова туза, - мы его, сударыня, не со вчерашнего дня знаем. Пущай его! - Как вы думаете, Косьма Васильич, купить или нет? - спросил Николай, показывая Рукодееву карты и стараясь этим отвлечь его внимание. Уловка до некоторой степени удалась. - Покупай, покупай! - сказал Косьма Васильич. - Карта идет?.. Покупай!.. Жарь их... Вон студента-то, зоолога-то... пускай его ремизится, ему ничего: папенька здорово повысосал мужичков в дореформенное время! - Каптюжников опять хотел было оскорбиться, но раздумал: ему начинало везти. Николай купил и заремизился, и еще купил, все продолжая советоваться с своим компаньоном, и еще заремизился. Вдруг Косьма Васильич встал и нетвердым языком сказал ему: - Брось!.. Прячь деньги... Ну их к черту!.. Выиграл - и довольно. С паршивой собаки хоть шерсти клок. Пойдем лучше побеседуем... Анна, пришли водку в кабинет!.. Пойдем, брат... ведь это пиявки!.. Народное, так сказать, благо высасывают... Черт с ними! Каптюжников хотел было "протестовать", у него уже вертелось язвительное замечание на языке: "Однако это оригинально: выиграть и уйти", но исправник так моргнул ему, что он не сказал ни слова. Николаю ужасно не хотелось оставлять игру, но он безропотно последовал за Косьмой Васильичем и был за то вознагражден признательным взглядом Анны Евдокимовны. В кабинете пришлось просидеть по крайней мере до двух часов ночи. Косьма Васильич беспрерывно пил маленькими глоточками водку, декламировал со слезами на глазах Некрасова, кричал, ударяя себя в грудь, что он, "когда придет время", всем пожертвует, громил Исая Исаича, Сергея Сергеича, Филиппа Филиппыча и особенно Анну Евдокимовну. - Это, брат, варррвар, а не женщина!.. С удовольствием рубашку снимет - из семейственных соображений... Не женись!.. Ни за какие прельщения, так сказать, не женись... Вот ты теперь порядочный человек... я тебя люблю! Но женишься на эдакой и... пропадешь!.. Для всего пропадешь... для прогресса... для развития... Эх, брат! Давно сказано: "жизнь есть мученье, семейство - тиран, отечество - колыбель бедствий"... Был такой философ... Ярченко... в Воронеже... в тысячу восемьсот тридцать... Ну, черт его знает в каком году!.. - Косьма Васильич решительно впал в лирическое настроение. - Я пьян?.. Верррно! - говорил он пресекающимся голосом. - Мало того, я и скот... огромнейшая скотина.-. Ужели, думаешь, не понимаю моей мерзости?.. Но искрра... есть, брат! Ты слышал про моих родителей?.. Вот то-то, что не слыхал!.. Были Хрептюковы, мучники, - звери, кровосмесители и душегубы. Под видом благочестия, понимаешь?.. Перепились, ополоумели, издохли. Осталась девица, яблочко от яблони... моя всепьянейшая и прелюбодейнейшая маман. Ваську-приказчика выволокла из убожества, сочетала с собой законным браком... Открыли фирму: ве и пе Рукодеевы. Да, брат, фирму!.. - Косьма Васильич язвительно усмехнулся. - Маман была таких понятий: натрескается наливки, благоверного на замок, цимбалы, трепак, приказчики, кучер в три обхвата... Оргия! Падение Рима!.. Чувствуешь?.. В грязи, в грязи валялась в пьяном образе, а?.. А я рос подле нее, впитывался, так сказать!.. Прискорбно, брат. Папа в своем роде антик: "Кузька, всячески мужиков обмеривай!.. Кузька, не зевай!.. Кузька, дери шкуру!.. Лупи!.. Грабь!.." Принципы, брат, пе-да-го-ги-че-ские, а?.. И я рос, впитывался, обмеривал, драл. Мать пьяна, "тятенька" над двугривенным дрожит, приказчики подговаривают в конторку залезать, спаивают... С десяти лет по скверным домам шатался, можешь ты это понимать?.. Нет! Ты, брат, не ком-пе-тен-тен..- не можешь понимать. Душа была, горела... Были эдакие помыслы... Ау, брат! В темном царстве нет им ходу... Рубль... Смрад... Благолепные разговоры... Колокол на помин души... У городничего дозвольте ручку поцеловать... В парадных комнатах чистота... А душа-то изнывает, изныва-а-ает! Разберем по совести. Ну, ладно... вот я сижу - сам видишь, каков; вот книжки отобрал для тебя... Ха-а-арошие, братец, книжки!.. А там - живорезы, опричники, прохвосты, варвар этот семейственный, - в карты дуются, азартную игру... Как нравится тебе этот сюжет?.. Нно... не обращай внимания! У Косьмы Рукодеева искра есть... Зажжена... горит... Не-э-эт, не потушите, мррракобесы!.. Будешь в городе, побывай у Ильи Финогеныча. Ты знаешь, какой это человек? Путям указчик, вот какой человек. Что я был? Двадцатилетний балбес, посуду в трактирах колотил, на арфянках катался, - приспешники запрягали в сани, и арфянки возили меня, подлеца, по городу... Приятный сюжет?.. Узнал Илью - оттаял, образ человеческий принял, так сказать... "Читай, такой-сякой! Долби! Вот как пишут. Вот о чем думают в нонешнем веке!.. Уткнись носом-то в книгу, очухайся... Прошло время в помоях валяться... заря, заря, болван эдакий, занимается!" И спас!.. Маман - за волосья, благолепный "тятенька" - смертным боем, книжки жгли, Илье Финогенычу ворота дегтем мазали... Что вызволяло? Отчего Кузька Рукодеев пропойцей не сделался, не полез в петлю?. Огонь!.. Жар!.. Душа проснулась!.. Черт с вами, думаешь, тираньте... а все-таки вон как из столиц-то гудит!.. Весной пахнет!.. Оттепелью!.. Да, брат, время было. Трупы смердящие шевелиться зачинали... Лазарь воскресал!.. Убежишь, бывало, из кошар-то родительских, - что есть дореформенный купеческий дом, как не кошары? - а у Ильи Финогеныча журнал с почты получался, "Искра" выходила... Прочитает, разжует, изругает на все корки... в морду-то ткнет книгой, ошарашит по башке-то, - у, заиграет сердце!.. Ах, жизнь... Что смотришь?.. Плачу, брат... Не выпьешь... полрюмочки... И какой же подлый оборот впоследствии времени!.. Родители - в Елисейские поля, сто тысяч наследства, Анна эта подвернулась - институточка, декольтировочка, то да се... видишь, "кавалером" сделали, а?.. Все пошло к черту! Грабить не грабил, - цивилизация, молодой чеаэк!.. Обвешивать - ни-ни, обману нет в родительском-то смысле... Kaк можно!.. А вот эдак мужичок работает на нас, а мы - в карточки!.. Мужичок ниву нашу потом обливает, а мы - наливочку, икорку, балычок, выигрышный билетик в деньВолодькина ангела... Хе, хе, хе!.. Та же народная кровь, да вежливо... вежливо попиваем кровушку-то... Ножкой мерсикаем.. Выпей рюмочку! Руси, брат, веселие пити... Наконец к двум часам Косьма Васильич захрапел, положивши голову на стол. Николай на цыпочках вышел из кабинета и возвратился к играющим. - Что, угомонился? - спросил исправник. - Уснули-с. - Ах, это такой ужасный характер! - воскликнула Анна Евдокимовна. - Удивительная штука, судари вы мои, что хмель делает! - сказал Исай Исаич. - Я про себя откроюсь: ведь, кажется, степенный человек, а ведь что ж, единожды в Москве расшиб зеркало в эвдаком доме... Двести целковых счистили! - и добавил: - Когда он нахватался, уму непостижимо. - С этою прислугой истинное наказание, - проговорила Анна Евдокимовна, и ее лицо так и передернулось от злости. Николая опять усадили... Он выехал только утром. Несмотря на бессонную ночь, лицо его дышало свежестью и счастьем. В кармане у него лежали огромные и еще небывалые в его распоряжении деньги - двадцать три рубля с мелочью. Рубль он пожертвовал из них Федотке. От этого рубля, а также и вообще от поездки Федотка был тоже в приятном настроении. Он" ехали не спеша, легонькою рысцою и весело обменивались впечатлениями. - Тебя хорошо там кормили? - спрашивал Николай, вперед уверенный, что хорошо. - Ничего. Спервоначала-то я в застольной пообедал. Ну, застольную ихнюю хвалить не полагается, дюже жидковато. А эдак к вечеру сам барин пришел... такой разбитной, куфарку к стене прижал, должно быть выпимши. Туда-сюда, враз велел мне водки, жареную утку и супец. Должно быть, от вас. Ну, я, признаться, здорово насадился. - Вот добряк-то, Федотик! - Уж чего! Ешь, говорит, до отвала, - у Рукодеева хватит. А вот, Миколай, барыня - у, пи-и-ика! Какую штуку обдумала с народом - штрафами донимать... Ест штрафами, как ржа, и шабаш. Вот теперь неизвестно, как Исей Матвеич вывернется, приказчик. - А что? - Да ведь она барину-то не дает водки. Строжайший запрет. Ну, и он ничего. Иной раз, говорят, сколько месяцев не пьет, а то найдет на него - требует. Вот вчера он и пошли Исей Матвеича в кабак... Тот живо смахал. А нонче, гляди, переборка будет. - Нет, Федотик, ты не толкуй: и она прекрасная женщина. - Да она, может, и хороша, скаред только. А ты приметил, Миколай, бабы-то у них в доме? Морда на морде! И куфарки под такую же масть подобраны. Страшная ревнивишшая!.. И как, говорят, тверёзый Косьма Васильич - тих, смиренен, словно ребенок. Но как только швырнет стаканчиков десять - беда, чистый Мамай! Барыня так уж тогда и ходит на задних лапках. Вот хмель-то что делает! - Что ж хмель? Это, брат, такой человек: другому, как с гуся вода, а он все к сердцу принимает... Он смотри как мучается... Ах, Федот! Вот, брат, я у него любопытную штучку увидел: устроен костяной ножичек... Только к десяти часам утра
показалось Гарденино.
IX
Утренние мысли старосты Веденея. - Донос управителю. - "Не прежние времена!" - Униженная и посрамленная унтером Ерофеичем власть. - Мирская сходка - Картузы. - Зачатки кляузного красноречия. - Каверзы дяди Ивлия и разгром старосты Веденея.
Ночью, после драки, Веденей плохо спал, кряхтел, охал и все ворочался с боку на бок. Едва рассвело, он обулся, надел полушубок, разбудил сноху доить коров, растолкал Никитку, чтобы гнал лошадей и телят на выгон, угрюмо посмотрел на замкнутую дверь Андроновой клети и прошел на гумно. За гумном виднелись огороды, конопляники, лозинки, речка. На речке стоял тонкий туман. Навозные кучи, сваленные на огородах, курились. Сильно пахло сыростью, свежевспаханною землей и перегнившею соломой, острым запахом навоза, По деревне кое-где скрипели ворота, в соседском дворе слышались заспанные голоса. Старик прошелся по гумну, посмотрел на капустную рассаду в приподнятом от земли деревянном срубе и подумал: "Пожалуй, постоит эдакое тепло - пора и высаживать, надо грядки готовить", посмотрел на одонья старого хлеба, сказал сам себе: "Вот этой кладушке шесть годов, этой пять, надо перемолотить в междупарье, а то кабы мыши не переточили... И откуда берется эдакая вредная тварь!" - и привалился к аккуратно сложенному омету просяной соломы, взял былинку в рот, начал задумчиво жевать ее беззубыми деснами. Прямо перед его глазами стояла большая рига с крепкими тесовыми воротами, дальше виднелся прочный плетневый двор с рублеными закутами, амбаром, клетями; между двором и ригой зеленел лужок, стоял еще амбар с навесом, желтелись высокие ометы, возвышалась круглая шапка отлично прибранного сена. Все постройки были крыты "под, начес", красиво, гладко; под навесом, оглобля к оглобле, стояли четыре сохи с сверкающими сошниками, лежали друг на дружке крепко связанные бороны; ток перед ригой был выметен и утоптан, лужок зеленелся, точно вымытый: нигде соринки не валялось зря, все веселило глаз чистотою, прочностью и хозяйственным порядком. Старик смотрел и думал: "Эдакая у меня строгость да аккуратность в дому... Ну-ка, у кого теперь так-то прибрано, вывершено, подметено... Так-то крепко да уемисто? Соломка-то - любо поглядеть. Ригу перекрыл, во дворе новые плетни заплел, печь избяную переклал по-белому... У кого столько одоньев старого хлеба, столько рассады, столько лозинок на огороде? Разве у Шашловых... так ведь те недаром богачи прозываются". Заря разгоралась, туман с реки уползал в вышину, навоз курился тоненькими, едва заметными струйками, свежераспаханная земля становилась все чернее и чернее. Затопили печки; над трубами заклубился румяный дым; начали выгонять скотину в стадо; ворота точно пели на разные голоса: там хриплым басом, там пронзительно и тонко, там нежным, певучим голоском; пастухи хлопали кнутами, бабы звонко кричали: "а-рря! а-рря!"... "вечь, вечь, вечь!"... "тпружень, тпружень... тпружень, родимец тя задави!..", мужики уводили лошадей на выгон; хрюканье, блеянье, мычанье, ржанье смешивались, переплетались между собою и с необыкновенною ясностью разносились в остывшем за ночь воздухе. Немой дотоле Веденеев двор тоже встрепенулся: заревели, отворяясь, ворота, загоготал в конюшне трехгодовалый жеребец, закудахтали куры, слетая с насести; овцы, коровы, свиньи, толкаясь в воротах, побежали к стаду, издавая свойственные им звуки. И Веденей подумал: "Вон протяжно, тонко мычит - это буренка, а точно захлебывается - Машка рыжая; хриплым, удавленным голосом - Машка пестрая, - "давно бы продал, да к молоку хороша; переливается, как в рожок, - красная телка". И между свиньями отличил сердитое хрюканье желторылого борова, и между овцами - наянливое толстоголосое блеянье черного барана с белым пятном на животе, и воскликнул про себя: "Слава богу! Слава богу! Скота хоть бы и у Шашловых". Привалился Веденей на солому, жевал былинку, обводил глазами свое крепкое хозяйство, думал о рассаде, об огороде, о том, как много у него скота и хлеба и все в порядке, в приборе; вслушивался, как мычали коровы, хлопали пастушьи кнуты, играл звонкий рожок, выводили на разные голоса ближние и дальние ворота; разбирал носом запах дыма, соломы, парного молока, запах земли и утренней прохлады... И то, что не давало ему спать ночью, точно отошло от него, точно не выбрало себе места между приятными мыслями о хозяйстве и теми мыслями, которые невольно приходят в голову, когда горит восток, просыпается трудовой деревенский день, настают неотложные заботы. Но вот со двора на гумно отворились ворота, вышел с подбитым глазом Агафон, увидал отца на соломе, удивился и спросил: - Батюшка, аль захворал? Веденей, как встрепанный, вскочил с соломы. - Выдумай, выдумай, - зашамкал он, - ты вот жеребцу корму-то проворней задавай. Эка спит, эка валандается! Где Микитка-то? - Чать, сам услал на выгон с лошадьми. - Ну, ступай, ступай, готовь резку. Я пойду жеребца напою. Варила баба кулеш? - Варить-то варила, да не разорваться ей. Ноне Дуняшка деньщица-то. - Ну, ладно, ладно, ступай. Меси не дюже густо, - вчера замесили совсем словно тесто. - Батюшка, а как же теперь насчет полов? Бабе никак невозможно мыть полы в конторе. Что не ссилишь, так уж не ссилишь. Ты сказал бы - пущай другим повещают. И опять вот глаз у меня подбит... как теперь? Его бы следовало по крайности выдрать за озорство. Все-таки я - старшой. По крайности недаром срамились, как ему в портки-то насыпят. - Поучи, поучи! - сердито крикнул Веденей. - Без тебя-то не знают, где право, где лево, - и пошел за ведром, чтоб напоить жеребца. Но теперь прежние, ночные мысли опять стали лезть ему в голову, и все стройное, веселое и важное, что сложилось и представлялось ему на гумне, рассыпалось и сделалось ненужным и неинтересным. Он опять разохался, раскряхтелся, изругал Акулину, отчего не готов кулеш, дал подзатыльника внучке Палашке и, проходя мимо замкнутой Андроновой клети, каждый раз угрюмо сдвигал брови. Когда солнце поднялось достаточно высоко, чтобы встать управителю, Веденей надел сверх полушубка зипун, подпоясался кушаком, нацепил медаль, схватил посошок и мелкою заботливой рысцой потрусил на барский двор. Мартин Лукьяныч пил чай и все поглядывал в окно, не едет ли Николай от Рукодеева. Вдруг в передней послышалось осторожное покашливанье. - Кто там? - Я, отец, староста Веденей. К твоей милости. Дозволь слово молвить... - А, здравствуй, здравствуй! Входи. Что это тебе понадобилось спозаранку? - Вот, отец, пришел... пришел... Что ж это будет такое? - Умильное лицо Веденея внезапно перекосилось, и он всхлипнул. - Что такое случилось? - Видно, отец, последние времена пришли... Сыновья родителям в бороду вцепляются. Вот пришел, как твоя мЧнлость рассудит, Андрошка взбунтовался. Воротился вчерась с базара, загрубил, загрубил... неслыханное дело, отец, - на грудь наступает, требует, чтоб отделить. - Вот вздор! Я думал бог знает что. Ты бы поучил его хорошенько. Веденей замахал руками. - И не подступись! Я к нему, а он от меня, я к нему, а он навастривает лыжи в огороды. Я Микитке кричу, а Микитка с ноги на ногу переваливается. Разбой... как есть разбой, отец! Туда-сюда - ввечеру Дунькину родню привел: отдели!.. Я ему говорю: ой, Андронушка, под красную шапку попадешь... ой, господь накажет за родителя! Не внимает моим словам... А Дунькин отец подзуживает... такие слова стали говорить!.. Что ж вы, мол, озорничаете в чужом дому? А Дунька так и кидается, так и кидается. Нехорошим словом меня обозвала... Овдотьюшка, говорю, потйшай, уймись, войди в разум... Куда тебе!.. Разлетелась, хвать Агафошу за бороду. И пошло!.. Ейная родня встряла, с Акулины повойник сшибли... сгрудились - дa нa улицу!.. Пришла ночь, взял Андрюшка воровским манером жену, парнишку, три дерюги, два зипуна... клеть на замок - ушли к тестю. - Веденей опять всхлипнул, развел руками и сказал: - Рассуди, отец. - Гм... - Мартин Лукьяныч побарабанил пальцами. - Да тебе чего ж хочется? - Как ты, отец! Я на твою милость располагаюсь. Мы завсегда ваши верные слуги... - Веденей пал в ноги Мартину Лукьянычу; Мартин Лукьяныч допил последний глоток с блюдечка, потом велел встать Веденею и сказал: - В землю кланяться нечего, я не бог. Говори, что нужно. Веденей поднялся, отер слезящиеся глаза и выговорил дрожащим, плачущим голоском: - Есть мое родительское намерение, отец, спервоначала его выпороть... а уж там - господь с ним - отдать в солдаты. А что касающе Овдотьи, - пущай, отец... Христос с ней!.. Пущай постегают ее при стариках - и будя, с бабы взять нечего. Мартин Лукьяныч протяжно посвистал. - Ну, староста, эти времена прошли! В солдаты отдать никак невозможно, - нет закона. - Как, отец, нет закона, за непокорство-то? Да давно ли ты,Семку Власова забрил? - То-то давно ли, - насмешливо сказал управитель, - ты уж из памяти стал выживать. Тринадцать лет, старый дурак! Да что с тобой толковать: говорю - нет закона, значит нет. Ежели еще старики с тобой согласятся, - ну так. Веденей поник головою. - Где, отец, согласиться, - сказал он грустно, - чать я старикам-то не дюже мил. Рассуди уж ты, а с миром мне делать нечего. - В солдаты отдумай - нельзя. Да и глупо - работник Андрошка хороший. Выдумай что-нибудь получше. - Ну, а выпороть ежели - будет твоя милость? - Это, пожалуй, можно. Напишу записку волостному писарю, он устроит там. - Значит, уж и Дуньку? - Не-э-эт, брат, эти времена прошли! Баб сечь не велено. - Как, отец, не велено? Мне Дуньку никак невозможно ослобонить. Сделай такую милость. - Чудак ты! Говорят - нельзя. Закон. - Да что закон!.. Вот я тебе скажу, - не взыщи, отец, - она и твою милость обносит: парнишка-то, брешет, будто от твоей милости. Мартин Лукьяныч побагровел. - Что ты, старый дурак, плетешь... какой парнишка? - Ейный, Овдотьин-то, благодетель, - Игнашка. Как же ее не пороть? Не взыщи. У ней язык что колокол, на весь мир звонит. Вывалились на улицу... вот разинула пасть, отец, орет, будто я потакаю твоей милости. Из-за полов и шум поднялся. - Из-за каких полов? - Да вот к твоей милости наряжают. Спокон веку - с моего двора. А они что удумали с Андрошкой: я, говорит, мыть полы не пойду. Вот, отец, болтают дурачье... болтают, будто нехорошо эдак в конторе полы мыть. Они и обдумали. Сделай милость, прикажи и ей всыпать ма"енько. Для острастки, отец! Мартин Лукьяныч только и мог выговорить пискливым голосом: "Каково?" - и немного погодя сказал сердито: - Слушай, старый дурак, чтоб из твоего двора бабы йогой не смели ступать в контору. А, каково?.. Ты не мог мне прежде-то этого доложить? Ивлий тоже... Болваны! - Затем он, насупясь, налил и стал пить чай, не обращая никакого внимания на Веденея. Тот стоял у притолоки, переминался с йоги на ногу и тоскливо жевал губами. - Ну, что ж, иди. Я, брат, тут ничего не могу, - сказал наконец Мартин Лукьяныч, - вы теперь вольные, своим умом живете. - Смилуйся, отец... пожалей! - заплакал старик. - Кто себя считает вольным, тот считай... А мы завсегда рабы вашей милости... Смилуйся, рассуди, отец! - Я уж тебе сказал, - нетерпеливо крикнул Мартин Лукьяныч, - в солдаты нельзя, бабу выпороть-нельзя. Дам записку писарю, больше ничего не могу сделать. - Ну а жить-то его принудишь со мной?.. Что же это будет? У твоей милости набрана работа, на своей земле посев, на барской... Ужли батрака нанимать? Он теперь, я знаю... Дунькина родня всего ему назудит. Он и не воротится. - Ну, уж тут ничего не поделаешь. Силком никак, нельзя принудить. - Ах, ах... последние времена! Последние времена!.. Ну, коли так, господь с ним, пущай побирается!.. Не захотел есть отцовского хлеба, ну, пущай... Под окно придет - корки не подам!.. Небось, не наживется у тестя!.. У тестя у самого еле до новины хватает. А я тебя теперь буду молить об одном: отец, не давай ты ему земли... И на барщину не принимай. Пущай брюхо-то подведет. - Ну, нашамкал ты, а слушать нечего. Да старики-то как, - потянут твою руку? - А мне что старики? В своем добре я, чать, волен. - А еще староста называешься. Мирской сход велит выделить, и выделишь. Веденей растерянно выпучил глаза. - Как, отец? - пролепетал он коснеющими губами. - Очень просто. Велит, и выделишь. Лицо старика дрогнуло, он опять повалился в ноги управителю. - Батюшка! Отец родной!.. Заступись!.. Что ж это будет такое?.. Сколько лет наживал... маялся... ночей не спал... Благодетели вы наши! - Слушай, староста, - строго сказал Мартин Лукьяныч, - встань. Я тебе русским языком толкую - нельзя. Было время, я бы тебе слова не сказал. А теперь нельзя. Хорошо ли это, худо ли, нас не спрашивают. Нечего и толковать. Теперь ты говоришь - пускай побирается, а я тебе говорю - глупо. Хороший работник, баба - хорошая работница, по-прежнему прямо на тягло бы посадили. И тягло было бы не в убыток помещику. А ты говоришь - пусть побираются. Но это дело твое, там уж ты с стариками как знаешь. С своей же стороны я тебе вот что скажу... Матрена, позови конторщика! Агей Данилыч вошел и остановился у притолоки. - Дымкин, - сказал Мартин Лукьяныч, - посмотри в книге, сколько долгу за старостой. Вот, брат, времена: сын отделяется. Агей Данилыч посмотрел на Веденея и с сожалением почмокал губами. - Пороть, пороть надо, сударь мой! - сказал он и пошел в контору, а спустя пять минут доложил управителю: - Долгу за ним состоит по нонешнее число сто двадцать три рубля семнадцать три четверти копеек. Веденей безучастно покосился на Агея Данилыча. - Вот видишь, - произнес Мартин Лукьяныч, - теперь ты помрешь, кто ж мне будет платить? - Расплатимся, отец... бог даст, расплатимся... - вялым голосом пробормотал Веденей. - То-то, расплатимся. Никитка твой не женат; помри ты, неизвестно, что будет. - Бог даст, женим... женим... - Это когда еще будет. Теперь скажи на милость, как же я не дам земли Андрошке или не велю принимать его на барщину? Жалко-то мне тебя, жалко, но все же господскую копейку я должен наблюдать. Мой совет: отдели его, дай ему там, чтобы стал на ноги, а потом приходите ко мне, я между вами долг разделю. Слышишь? - Слышу, слышу, отец... - отозвался Веденей, но отозвался только из приличия, потому что перестал интересоваться словами управителя и едва пересиливал равнодушное и скучающее выражение, готовое проступить на лице. Мартин Лукьяныч тотчас же заметил это. - А если не нравится, - сказал он, - приноси долг, и тогда делайте как знаете. Из уважения к тебе могу не давать земли. То есть... когда долг принесешь. Веденей испуганно взметнул глазами. Правда, у него было семь одоньев старого хлеба, жеребец в полтораста целковых (кому не нужно - дадут!) и, что всего важнее, была зарыта кубышка в подполье, а в кубышке - восемнадцать золотых да десятков семь старинных рублевиков, но чтобы взять да и отдать долг в контору, ему и в голову не приходило, - это было бы ни с чем не сообразно, могло втемяшиться только в очень глупую и нехозяйственную башку. Не такова была башка старосты Веденея. - Что ты, что ты, отец, - зашамкал он жалобным голосом, - да откуда сразу эдакие деньги?.. Да меня хоть распотроши... И так-то бьешься через пень колоду... И так, кабы не твоя милость, не знать, что и делать... Благодетели вы наши! - Ну, как знаешь. Я сказал. Прощай. Да! Погоди немножко... Матрена! Возьми самовар, напой старосту чаем. Оставшись с конторщиком, управитель сказал: - А, Дымкин... в самом деле, какие времена! Какой двор рушится! До чего дожили!.. Жаль. И ведь что скверно - дурной пример. Теперь и пойдут делиться, анафемы, и пойдут. Если бы еще брат с братом. Брат с братом всегда делились. Но это ведь сын с отцом... Ты подумай! Дурной пример, дурной. - Удивительно-с, - согласился Агей Данилыч, - нарочитое помрачение умов, сударь мой. Мировые учреждения, земство, гласный суд... К чему это-с? Для какой надобности? Для мужика, если вы хотите знать, одно учрежденье - конюшня-с. Отодрать его на конюшне, вот ему и учрежденье. С какой стати-с? Мартин Лукьяныч тяжко вздохнул и, подойдя к окну, стал смотреть на дорогу. - То-то и оно-то, Агей Данилыч, что нас с тобой не спрашивают, - сказал он и, помолчавши, добавил: - Чтой-то, я смотрю, Николая не видать?.. А ты читал - в газетах пишут - холера? Как бы к нам не пожаловала. - Все больше чернядь мрет, - равнодушно сказал Агей Данилыч, - и в сорок восьмом году и в тридцатом - все чернядь валила. От необразования-с. - Ну, не говори. Бог захочет, и образованного настигнет. Это ты не говори... Чтой-то он запропастился?.. Да! Я и забыл... Напиши, пожалуйста, записочку волостному писарю, что, мол, Мартин Лукьяныч просит, чтоб Андрона высекли. Он уж знает там... Староста, вот возьмешь тогда записку насчет Андрона, волостному писарю отдашь. Выпив пять или шесть чашек, - впрочем, больше по привычке пить чай в конторе, нежели из удовольствия, - Веденей устремился домой. Бежал он сгорбившись, мелкими шажками, высоко подымая лапотки, помахивая посошком; глаза опустил вниз, ворчал себе в бороду: "Упросила!.. Должно, еще вчерась удосужилась, хвостом вильнула... Видно, и вправду бают люди - Игнатка-то от него... Вот и служил и кланялся... Нету правды на свете... Нету... нету... А хти-хти-хти!" Задами, вдоль речки и потом с гумна подошел он к своему двору и остолбенел: с улицы, от избы ясно доносился большой говор. "Никак, сходка, - прошептал он, пристальнее вникая ухом, - и впрямь сходка!.. Ахти-хти-хти..." и опять задами помчался к сборной избе, где жил и посельный писарь унтер Ерофеич. Унтер Ерофеич сидел на крылечке и пил водку из только что початого полштофа. Нос у него так и краснелся над оттопыренными закуренными табаком усами. - Отец! Что ж это будя?.. - заголосил Веденей, размахивая руками. - Самовольный сход... сход самовольный собрался!.. Надо запрягать, надо запрягать... либо к старшине, либо к посреднику надо ехать. Унтер Ерофеич допил стаканчик, крякнул, пригладил усы и сказал: - Что ж, поезжай: арестантская давно по тебе плачет. - И поеду! И поеду! Что ты меня пужаешь? И ты собирайся. - Нет, видно, он не поедет, - ему дома хорошо... - Как ты можешь эдакие слова? Ты, писарь. Вот она, мядаль, аль не видишь? - Возможно ли не видать. Ты не прибегал, а я уж ее видал, медаль-то твою... Где тут сучка-то была... фю! Раскепка!.. Вон твоя медаль... Веденей и сам был невысокого мнения о своей медали, но он подумал, что Ерофеич говорит неспроста, вышел из себя и завизжал: - Ты чью водку-то лопаешь, а?.. Ты думаешь, я не вижу, чья водка-то? Душегубы!.. Христопродавцы!.. Вот погоди ужо - управителю скажу... Погоди, дай в контору сбегать... Он тебя рано попрет из деревни! - Беги скорей, не опоздай, - сказал унтер Ерофеич и опять выпил стаканчик и закусил. Староста вдруг с растерянным и утомленным видом сел и молча стал глядеть на унтера. От того места, где собралась сходка, доносился шум. Унтер набил трубку, расправил усы, закурил и внушительно поглядел на старосту. - Глуп ты, дядя Веденей, глуп, - сказал он по-солдатски, отрывая слова, - знаешь закон? Нет, не знаешь. За что старостой поставлен? За что - неизвестно. Ерофеев знает закон. Он в полку имени его величества ФридрихаВильгельма, короля пруцкого, двадцать пять лет отзвонил. Что ты медаль суешь? Он пять имеет, шеврон, Егорий. Вздумал с кем тягаться. - Полштоф-ат за что взял? - смирным, усталым голосом выговорил Веденей. - А за то и взял, что знаю закон. Тебе не принесут. Ты - сиволап, тебе и не принесут. Если хочешь, скажу, кто и принес: Андрон. "Есть закон собирать стариков при семейных разделах?" - "Есть". - "Может обчество понудить родителя, чтоб выделить сына?" - "Может". - "Получай полштоф". - "Давай". Вот и разговор весь. Что есть выше закона, отвечай?.. Управитель? - Врешь. Старшина? - Опять врешь. Господин мировой посредник? - И опять соврешь, ежели скажешь. Выше закона - фухтеля. Понял? Но это часть военная. - Ахти-хти-хти... Как же, Ерофеич, неушто идти мне к ним? - А ты думал как? На то и сход, чтоб тебе там присутствовать. Ты кто? Ну, и ступай. - Ахти-хти-хти... - с глубоким вздохом проговорил Веденей, надвинул шляпенку, поправил свою медаль, понурился и тихо побрел улицей к своей избе, где на крыльце, около крыльца и на улице толпился народ. На лавочке крылечка сидели подряд сивобородые, чинные, туго подпоясанные старики, с посошками в руках, в высоких шляпах. Между ними замешалась одна только смоляная борода Сидора Нечаева да лоснились отдутые щеки молодого богача Шашлова с рыжим клинышком пониже губы. Сам старик Шашлов в мирские дела не вмешивался. Менее почетные и которые помоложе толпились у крыльца и перед лавочкой. Агафон и Акулина с любопытством выглядывали из сеней. Андрон, намасленный и расчесанный волосок к волоску, стоял без шапки, с смиренно потупленными глазами... Он держался поближе к сивобородым. Гараська Арсюшин, в картузе, надвинутом набекрень, то урывками затягивался из рукава цигаркой, то, будто уязвленный, метался по народу и звонко, надсаживаясь, кричал, стараясь заглушить тех, с кем спорил. Одних с ним лет и тоже в картузе и с таким же оглушительно-наянливым голосом был еще домохозяин - рябой и кривоносый Аношка. Они так и держались вместе, кричали иногда слово в слово одно и то же. У обоих и отцы находились здесь. Арсений сидел в почетном месте - на лавке, Аношкин отец стоял в толпе и робко озирался из-под своего рваного треуха: он был самый бедный мужик в деревне. Вообще почет распределялся не только по бороде, по одежде, по тому, чем была накрыта голова, но и по запаху: на крыльце и у самого крыльца гуще пахло дегтем от сапог, коровьим маслом от волос, Андроновой водкой, нежели за крыльцом и на улице. Вся улица перед Веденеевой избой запрудилась посторонним народом: сюда собрались ребятишки со всей деревни, парни, бабы и даже девки; девки, впрочем, старались не выступать наперед. Как только показался Веденей, говор стих. Вдруг Гараська оскалил зубы, усмехнулся, раздувая ноздрями, и сказал: "Вот и костяная яишница! С виду скусна, в рот - зубы сломаешь". Аношка тотчас же подхватил: "Повадка волчиная - лик-ат андельский!" Оба выговорили так метко и похоже на старосту Веденея, что все, кто слышал, разразились хохотом. Веденей сразу догадался, что это над ним, и его сердце заныло еще больше. В хохоте он ясно различал и радостный смешок Сидора Нечаева, и визгливое захлебывание молодого Шашлова, и, что всего горестнее для Веденея, солидный с раскатцем смех строгого старика Ларивона Власова, и сиплое хихиканье "непотатчика таким делам" Афанасия Яклича. Еще ниже сгорбился Веденей и еще смирнее и умильнее сделался лицом. Не доходя шагов пяти до сходки, он снял свою шляпенку, поклонился. В ответ не спеша, размеренными движениями, по очереди поднялись шляпы, шапки, треухи; картузы остались неподвижны.
Произошло краткое молчание. |
Оглавление|
| Персоналии | Документы
| Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|